slovolink@yandex.ru
  • Подписной индекс П4244
    (индекс каталога Почты России)
  • Карта сайта

До завтра! Окончание

Рассказ

(Окончание. Начало в № 1/2024)

На улице Горького в кафе «Молодёжное» играл квартет, в котором тон задавал лучший ударник Москвы, основательно чувствующий джаз Валерий Буланов. Серьёзный, всегда гладко выбритый, в наутюженном костюме, он играл мастерски, без видимого напряжения, с выражением легкой иронии на лице. В тот вечер, когда нас познакомили, он потащил меня к себе домой и по дороге рассказал тьму анекдотов.

Его мать встретила нас в штыки — отчитала сына, что забросил занятия в институте (Валерий должен был получить диплом инженера), но всё же подала рассыпчатой картошки и чай. Всю ночь на кухне мы слушали пластинки; под утро Валерий выключил проигрыватель и подмигнул мне:

— Из двух талантливых людей успеха добьётся тот, кто больше работает.

Он сел за ударную установку и повторил все удары Арта Блэйки. Его барабаны стояли перед зеркалом, он отрабатывал осанку и не просто играл, а играл красиво.

— Не из щегольства, — пояснил мне. — Красивые вещи надо и исполнять красиво, артистично.

В разгар его игры появились соседи снизу и пригрозили милицией. Пришлось закруглиться.

— Я оптимист и верю в то, что джаз завоюет нашу публику, — сказал Валерий, провожая меня. — Уверен, джазу дадут дорогу. Я говорю нашим ребятам «повязочникам» в совете кафе: «Джаз — народная музыка». А они мне: «Народная-то народная, но западная». Ну и что?! У нас есть и свои отличные композиторы и исполнители. И уже можно серьёзно говорить о нашем, русском джазе.

Он предугадал события. Буквально через год скрепя сердце Министерство культуры выпустило один из наших ансамблей на фестиваль в Варшаву. Выпустило только для того, чтобы мы не прослыли безнадежно дремучими. И вот на том фестивале наши музыканты стали лауреатами. Им жал руки сам Луис Канновер! В числе лауреатов был и Валерий. Слава о его виртуозности, прогремев за рубежом, докатилась и до нашей страны... Обычно люди меняются от успеха и славы; Валерий, и это я могу засвидетельствовать, поскольку знал его не один год, не изменился — с друзьями оставался приветлив и открыт, с чиновниками из Союза композиторов — холоден и непримирим. Вот только с каждым годом он все больше выпивал, но и это делал красиво.

...Спустя много лет, когда на эстраде уже вовсю процветали низкопробные шлягеры и вообще шло разложение общества, я случайно забрел в один захудалый клуб и вдруг увидел Валерия на сцене. Он играл в каком-то разношерстном ансамбле, пополневший, поседевший, с одутловатым лицом, но по-прежнему элегантный. «Узнает или нет?» — подумалось, а Валерий доиграл вещь, положил палочки на барабан, спрыгнул со сцены, подошел ко мне, обнял и потащил в буфет «отметить встречу».

— Играю, когда приглашают, — устало сказал он у стойки. — Только теперь джаз никому не нужен. Посмотри в зал — молодёжи нет, всё старые лица. Получается, что мы прожили зря. Заниматься у нас джазом — изначально встать на гибельный путь. Поэтому мы все и проиграли... Работать свободно можно только на открытом пространстве, чтобы был обзор... А мы жили в замкнутом культурном пространстве, варились в собственном соку и не имели выхода на широкую публику.

— Неправда, — возразил я. — Ты всё забыл. Вспомни фестивали в МИИТ, в Ленинграде, в Таллине... И пусть вас было немного, но вы не дали прерваться традициям, которые начинали Варламов, Утесов, Лундстрем. Вы как раз то связующее звено, без которого всё заглохло бы.

— А-а, кому это теперь нужно! Вон вокруг что творится! И что интересует современную молодежь?!

Я смотрел на опухшее лицо Валерия и, колеблясь между надеждой на будущее и горечью от настоящего, думал: «Досталось же нашему поколению. Скольких искалечила система, сколько не состоялось талантов, сколько озлобилось, сломалось».

Через год Валерий умер от сердечного приступа. За его гробом шло всего пять человек, но все — выдающиеся музыканты.

На басу в «Молодёжном» играл Андрей Егоров, курчавый парень с тёмными кругами под глазами и низким голосом. Вот уж кто умел создавать накал средствами ритмики. Вроде бы флегматик и струны перебирает слишком изящно, а свингует — хоть куда! Ради джаза Андрей бросил занятия в университете.

Как-то рано утром я забрёл в кафе перекусить. За столами никого не было, вдруг слышу откуда-то глухие, упругие звуки. Заглянул в закуток, а за сценой Андрей репетирует, в поте лица гоняет гаммы по нотам.

— Хорошо, что заглянул, — обрадовался он и облегченно вздохнул. — Пойдём рванём по чашке кофе, устал как собака. Всю ночь репетирую.

Когда мы выпили кофе, к нам подсел какой-то паренек и, пожирая Андрея глазами, спросил, как надо играть. Андрей улыбнулся, показал на голову, потом на сердце:

— Закрой глаза, представь перед собой любимую девушку и играй всё, что ты хотел бы ей сказать.

Руководитель ансамбля Владимир Сермакашев выглядел угрюмым, мрачноватым, в неряшливой, неопрятной одежде. Он медленно брал саксофон, неторопливыми движениями вытирал мундштук, перебирал клапаны инструмента, вразвалку, как бы нехотя, выходил на сцену и... выжимал из инструмента такие звуки, какие мог создать только очень жизнелюбивый, эмоциональный человек. Странное дело, чем меньше Владимир говорил о себе, тем больше хотелось о нём знать. Я так просто сгорал от любопытства. Говорили, он закончил физфак и музыкальное училище по классу фортепиано — в самом деле, когда у него болели легкие и он не играл на саксофоне, все оценили его как пианиста.

Он женился на официантке из того же кафе, некрасивой, вульгарной женщине, которая была старше его и имела ребенка. Приятели отговаривали Владимира от этого брака, но он спокойно и решительно сказал:

— Ничего вы не понимаете.

А я думал: «Надо же, и для самой невзрачной женщины находится мужчина, который видит в ней красавицу».

На фортепиано играл Вагиф Садыхов, у которого было ещё большее несоответствие внешности и внутреннего мира. Маленький, изящный интеллигент в очках за инструментом обнаруживал такую двужильность, что здоровяки вроде Бориса Рычкова только качали головой. О филигранной технике, хрустальных аккордах Вагифа говорить не приходилось — он заканчивал консерваторию.

— Закончу «консервы», но как сделать в Москве прописку, не представляю, — говорил он. — Фиктивный брак устраивать противно, потом буду себя презирать.

Ему выпал счастливый билет: он получил диплом с отличием и вскоре познакомился с красивой блондинкой; она каждый вечер приходила в кафе и предельно вдумчиво слушала музыку, но, прежде чем с ней заговорить, Вагиф долго трусил, но однажды всё же заговорил.

— У меня характер не подарочек, — заявила блондинка, — но я безумно люблю музыку.

Через неделю Вагиф сделал ей предложение, и они прямо в кафе устроили музыкальную свадьбу.

Оркестр Сермакашева считался отличным, сыгранным ансамблем, в котором каждый был первоклассным музыкантом, но самым веселым слыл трубач Валерий Понамарев — рыжеволосый, веснушчатый крепыш и самый бедный из всех музыкантов. Он долго копил деньги на собственный хороший инструмент, кое-как перебивался с женой и ребёнком, подрабатывал на инструментах приятелей и всё же купил себе хорошую трубу. Вначале он играл слишком громко. Во всяком случае, я всегда слышал разницу в исполнении трубача Андрея Товмосяна и его, Валерия. Он играл грубее.

— Кочумай! Играй с сурдиной! — то и дело ворчал Сермакашев. — Всех забиваешь своей дудкой!

— А на фига играть тише? — смеялся Валерий. — Лабать надо так, чтоб будоражить!

Как все уверенные в себе люди, он был великодушен и умел подтрунивать над собой. Он ходил в мятых брюках, ситцевой ковбойке, стоптанных ботинках, но всегда сияющий, приветливый. Только однажды я увидел его грустным — после того как мы прослушали пластинку Клиффорда Брауна, он выдохнул с потускневшим взглядом:

— Так я не смогу сыграть никогда.

Кто бы мог подумать, что спустя несколько лет, уже в эмиграции, его пригласят исполнителем в Арт Блэйки, в один из лучших оркестров Америки.

Часов в девять вечера в «Молодёжное» прямо с концертов прибегали музыканты, играющие в оркестрах Москонцерта, чаще других — парни из диксиленда Владислава Грачева. Они доставали инструменты и, без всякого разогрева, сменяя друг друга, устраивали настоящий фестиваль музыки, а в заключение все вместе исполняли какую-нибудь горячую вещь Паркера вроде «Настало время» или «Кожура яблока». Это было поразительное зрелище.

В кафе «Романтики» на Комсомольском проспекте играл мой приятель Борис Акимов. Никто не видел его кислым, потому и считали «везунчиком». На самом деле Борис не подавал вида, когда ему бывало плоховато, но послушай тогда его игру! Тогда даже в самых заводных вещах вроде «Улица, на которой ты живешь» Фрэнсиса Лоу импровизации становились плывучими, с отставаниями, в свободном, меняющемся ритме, в плеске рояля слышалась какая-то недосказанность. Зато в настроении Борис извергал пассажи в бешеном ритме. Если он заводился, его нельзя было остановить — исполнял одну вещь за другой. И главное, со стороны казалось, все это делал шутя, небрежно. Но это только со стороны. В том-то и дело, что за этим стояла адская работа, не один вечер выучивания ходов пианистов-виртуозов. Так иногда смотришь на какую-нибудь линию художника и удивляешься её простоте и думаешь, что и сам мог бы сделать подобное, а для того, чтобы провести эту линию, художнику понадобилась целая жизнь. Безусловно, профессионализм — это прежде всего жесткая требовательность к себе, напряженная работа в одиночестве.

Когда я заходил в кафе, Борис кивал мне и, отыграв вещь, начинал одну из боссанов Жоао Жальберто, для меня. Никто этого не знал, но он играл только для меня, потому что я любил эти вещи. И, ясное дело, я стоял невероятно довольный. Закончит Борис играть, подойдет:

— Клёвая вещь! — скажет.

Мы сядем за оркестрантский столик, покурим, поговорим. Я был страшно горд в те минуты, что вот так, запросто, могу сидеть со знаменитым пианистом. На другие столики, где не сидели знаменитости, я смотрел с некоторым превосходством.

Хорошо было у Бориса. На сцену выйдет какая-нибудь поэтесса, прочитает стихи, или парень в трико покажет пантомиму. Можно было подойти к стойке и выпить стакан вина или, если крутили шлягер, потанцевать. Можно было попросить Бориса сыграть «Звезды Алабамы», или «Сентябрь в дождях», или отличную тему «Дым в глаза» Джерома Керна. Борис играл всё, что бы я ни просил. Не каждый может подобным похвастаться, хотя, я думаю, настоящий музыкант и должен быть таким, а не ломаться и не корчить из себя черт-те кого, как это делали некоторые.

Ансамбль Бориса начинал тот самый «Дым» красиво. Борис брал несколько синкопированных аккордов, и саксофонист Виктор Зубов с захода начинал нежно импровизировать, причем такими законченными фразами, что не поймёшь, случайна ли эта находка или чётко отрепетированный образ. Во время импровизации саксофониста Борис с тромбонистом Алексеем Бахолдиным вставляли риффы, повторяющиеся фигуры, потом ударник Владимир Васильков делал сбивки и саксофонист уступал место тромбонисту, потом тот — Борису (он играл с басистом Анатолием Соболевым) — каждый по квадрату, потом все вместе и — конец.

Борис был нервный, впечатлительный, работал инженером, изучал английский и французский языки и подрабатывал переводами. Он неплохо знал литературу и никогда не расставался со «Спидолой» — просыпался, сразу включал; умывается, завтракает — слушает. В автобусе едет — антенну выставит в окно. Приемник он любил больше всяких пластинок и лент.

— Живое общение, чувствуешь атмосферу, а в записи всё уже не то, — подмигивал мне.

Борис был добропорядочным семьянином; любил жену и дочь; они начинали с нуля, но со временем вступили в кооператив, купили пианино, «жигули», приоделись в дубленки. Они любили деньги, и это мешало им видеть многое другое в жизни. Позднее Борис стал руководителем оркестра в ресторане гостиницы «Советская». Спустя несколько лет я заехал к нему домой. Мы распили бутылку вина, он сел на диван, одной рукой обнял жену, другой — «Спидолу».

— Моё счастье со мной, больше мне ничего не надо, — проговорил.

Он располнел, от его нервозности не осталось и следа — в благополучной жизни ему было легко сохранять спокойствие.

— Меня многие недолюбливают, — признался он. — И плевать! Я слишком преуспеваю, чтобы вызывать симпатию. Симпатии всегда на стороне неудачников… Я считаю, в конце концов каждый получает то, чего заслуживает.

Теперь, когда он всего добился, ему казалось, что в жизни всё правильно и справедливо.

Чаще всего я заходил в кафе «Синяя птица» — подвальчик на углу улицы Чехова. Года два-три я торчал в этом погребке чуть ли не каждый вечер. Там играл квартет Виталия Клейнота, а на фортепиано — мой близкий друг, который открыл мне мир джаза — Валерий Котельников — Котёл, как мы его звали.

В музыкальной школе, где он учился, говорили: «У него абсолютный слух». А соседи твердили, что он кровопивец, что от него нет житья, что он всех доведет до инфаркта. Котёл, действительно занимался музыкой с большим воодушевлением, играл на фортепиано, на аккордеоне, флейте: по три часа в день гонял гаммы, потом ещё играл мелодии и для ритма топал ногами, а в паузах хрипел и свистел — изображал целый оркестр и ликующую толпу. Что только с ним ни делали! И стёкла били, и записки с угрозами писали. В конце концов соседи насели на ЖЭК, Котлу для занятий музыкой отвели пристройку к бойлерной, и он там пугал голубей и кошек.

Котёл — живописный человек: высокий, черноволосый, с глубокими темными глазами, которые просто завораживали слабый пол. Я помню, как на один фестиваль пришли его поклонницы из всех районов Москвы, а одна барышня даже прикатила из Ленинграда.

Котёл окончил мединститут и уже писал кандидатскую в институте нейрохирургии, а по вечерам играл в «Птице». Где только он не играл! Вместе с тромбонистом Игорем Заверткиным «дудел» на флейте в театре «Современник» в пьесе «Вкус черешни», подрабатывал аккордеонистом в цирке — «музицировал» на арене среди слонов; играл на похоронах и свадьбах. Случалось, в одном зале ресторана исполнял бурную вещь на свадьбе, а отыграв, перебегал в соседний зал, где отмечали поминки, и начинал что-нибудь печальное.

Руководителем ансамбля в «Птице» был тихий, застенчивый саксофонист Виталий Клейнот, который любил играть Гершвина и свои обработки песен Дунаевского; а дома на стенах его комнаты висели пейзажи «какой-то старушенции», как он говорил, но все были уверены, что картины он писал сам — те пейзажи отображали довольно безрадостные виды, что вполне соответствовало образу Виталия; к тому же на многих картинах красовался саксофонист.

Постоянного ударника в ансамбле не было: то один играл, то другой, дольше всех — Слава Мосягин, который, кстати, отбивал ритмы на фужерах, чашках, спичечном коробке — озвучивал каждый предмет. Он всегда был гладко причесан, набриолинен; по слухам, планировал стать парикмахером — то есть днём работать в салоне, а по вечерам играть на барабанах.

С басистом ансамбль проблем не имел — их числилось двое, и оба — первый класс! Они играли попеременно — Володя Данилин и Ваня Осенин, талантливейшие музыканты, по отзывам друзей — «с высоким интеллектом». Они почти не отличались друг от друга: худощавые, светловолосые, в неновых, но опрятных костюмах; оба играли вдумчиво и старательно — чувствовалось, им нравилось выписывать фигуры.

Володя закончил институт восточных языков, жил в Подмосковье, преподавал английский язык в школе и игру на контрабасе — в музучилище. У него был отличный литературный вкус и умело подобранная библиотека, и встречался он с очень начитанной девушкой.

Ваня приехал из провинции, поступил в консерваторию, но через два года учёбу бросил, «чтобы полностью посвятить себя джазу»; одновременно женился на девушке, «прекрасной во всех отношениях». Ваня был каким-то незащищённым, чрезмерно простодушным, доверчивым; любил поговорить о политике и слыл «опасным мечтателем». Говорил тихо, слушал рассеянно, но ритмику держал как надо и струны перебирал с исключительной мощью. Только, когда играл соло, уходил в какие-то индийские мотивы и его игра постепенно тускнела.

Дома в глубокой тайне Ваня разрабатывал систему «человек-оркестр»: присоединял датчики от усилителей ко рту, рукам и ногам и пытался изобразить квартет. Друзьям он делал многозначительные намеки, что скоро они услышат «нечто грандиозное восточного колорита». Этого друзья не услышали. Ваня трагически погиб во время пожара в гостинице «Россия», где играл в то время. У могилы на Головинском кладбище стояли его молодая жена и восьмилетняя дочь. В тот же день в память о нём состоялся один из лучших джазовых концертов.

Случалось, в «Птицу» заглядывал сорокалетний испанец, который находился в Москве на врачебной стажировке. Он был тайно влюблен в певицу, которая выступала с оркестром. У неё были чёрные волосы и голубые глаза — он звал её «голубые испанские глаза». Как-то, пораженный голосом и глазами певицы, испанец, не поморщившись, отдал ей сто рублей:

— Вам пригодятся. Я знаю, вы одинокая женщина, а я всё равно пропью.

Певица ослепительно улыбнулась и приняла деньги без смущения.

Когда испанец спускался в погребок, оркестр начинал «Бесаме мучо». Гость сиял, кланялся, прикладывал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи. А раз спустился удрученный, не поднимая головы; взял у стойки бутылку коньяка, подсел к оркестрантам:

— Давайте выпьем, ребята! Сегодня умер прекрасный композитор, автор «Гранады».

Бывало, у Котла выпадали свободные от работы часы, он приходил в кафе днём, когда почти не было посетителей, и гонял гаммы по клавиатуре фортепиано, придумывал свои версии известных джазовых стандартов. Помню, я половину отпуска проторчал на ипподроме и вот захожу в кафе, а Котел мне сразу:

— Послушай, какой вальс я сочинил!

И так мне стало стыдно за свое дурацкое времяпрепровождение, стыдно от собственной никчемности, так я по-хорошему позавидовал Котлу.

Все вечера напролет я торчал в «Птице». Ближе к полуночи мы с Котлом направлялись к метро, шли по гулким пустынным улицам, напевая разные темы, а перед тем, как расстаться, всегда затягивали «Бразил». Под конец Котёл крепко жал мне руку:

— До завтра!

Кстати, «Бразил» в те годы была нашим гимном, и теперь, когда я слышу эту мелодию, передо мной встает уютный подвал, картины левых художников, лица джазистов — то счастливое время, время нашей молодости, и меня охватывает какое-то прекрасное чувство, сравнимое с грустью после праздника.

Все кафе находились под контролем комсомольцев из райкома. Мы считали их бездельниками особого рода, словоблудами, карьеристами. В «Птице» среди этих стражей нашёлся чудак, который не выполнял установок райкома — высоченный рыжий Паша, по прозвищу Шкаф. Паша на всё махал рукой: что выставят, что прочитают, кто как одет, как танцует, где целуются — хоть стой на голове, лишь бы не драка. Его считали безнадежно глупым, но безвредным.

Как-то он сказал:

— Я иду в рай, живу праведником, и к чему мне мараться? Кому-то мешать. Каждый по-своему с ума сходит.

Не так-то он был глуп, хотя и выбрал странную дорогу в рай.

Как известно, демократический процесс шестидесятых быстро пошёл на убыль. Сверху покатились жёсткие установки: что можно, что нельзя. В кафе появились стукачи, которые вылезали на сцену с провокационными лозунгами и высматривали согласных и несогласных, потом усаживались в углу и «брали на заметку» всех выступающих. Мы-то, «волкодавы», прошедшие «школу страха», четко определяли этих типов, а разные желторотые поддерживали «ораторов». Мы цыкали на них, а они знай вякают, после чего этих желторотых в кафе не видели.

А потом в газетах стали громить джазовые ансамбли и кафе, «не выполняющие план» (ведь мы пили в основном кофе); «неизвестные» испортили и даже своровали несколько инструментов; городским властям, как по команде, посыпались жалобы от жильцов, соседствовавших с кафе — писали о «чужой, безнравственной музыке», о «растлении»... Один за другим уехали на Запад Сермакашев, Понамарев, Громин и ещё десяток музыкантов. Русский джаз потерял целую обойму прекрасных исполнителей.

А в это время в заводских клубах множились другие ансамбли — вокальные ритм-группы с электрогитарами, подражатели битлам. Они делали оркестровки популярных песен и исполняли их на низком профессиональном уровне, но, как известно, посредственность доступна и потому популярна. Эти ансамбли никогда не вытеснили бы представителей традиционного джаза, если бы не поддержка со стороны Москонцерта. А поддерживали их, потому что они играли «своё»; пусть исполняли плохо, но «своё». Как будто джазовые вещи «Господин Великий Новгород», или «Коррида», или «Терем-Теремок» не свои!

Первым из кафе в середине шестидесятых годов закрыли «Аэлиту», года через три из «Птицы» убрали музыкантов Клейнота, ещё через полгода заменили состав в «Молодёжном».

Некоторые из джазистов стали коммерческими музыкантами, устроились в гастрольные оркестры — искусство для них поменялось и стало просто статьей дохода. Как-то встречаю Алексея Кузнецова; скривив рот, он усмехнулся:

— Работаю с одной певицей, заколачиваю кучу денег, а играю всего две ноты. И для чего я столько лет всему учился?!

Другие музыканты осели в ресторанах и за приличные оклады играли в основном шлягеры. Однажды захожу в ресторан СЭВ к Андрею Товмосяну, он хватает меня за руку и тащит на эстраду:

— Выручай! Гитарист опаздывает, а в зале проверяющие, комиссия Москонцерта. Пощипи гитару!

Я оторопел:

— Ты что, спятил? Я никогда и в руках её не держал!

— Кого это интересует? — поморщился Андрей, удивляясь моему слабоумию. — Была бы единица на месте.

И мне ничего не оставалось, как изображать гитариста.

Кстати, еще раньше, тоже «для счета», у Владимира Сермакашева я «играл» на барабанах, в «Птице» у Котла — на басу, а в «Романтиках» у Бориса Акимова даже спел куплет популярной песни. Можно сказать, прославился — «поиграл» со всеми лучшими музыкантами, и только у меня наметились кое-какие успехи, как ансамбли стали распадаться. Когда они окончательно распались, почти всех музыкантов я потерял из виду. Большинство из них, как я уже сказал, устроились в процветающие гастрольные оркестры, некоторые вернулись к своим основным специальностям и играли джаз два-три раза в год по случаю какого-нибудь празднества, кое-кто совсем забросил джаз, вроде отличного саксофониста и отличного парня Валентина Ушакова, который стал директором какой-то фирмы.

Леонид СЕРГЕЕВ

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: