slovolink@yandex.ru
  • Подписной индекс П4244
    (индекс каталога Почты России)
  • Карта сайта

Неприговорённый мир

О прозе Леонида СЕРГЕЕВА

Леонид Сергеев

Кто из писателей не писал о своём детстве! Эта тема как обязательная программа в фигурном катании. С одной стороны, там действительно живые воспоминания, образы первой встречи с природой, с людьми. А с другой — ты ими владеешь один, это твоё наследство, и потому невозможно ни проверить, ни заимствовать – писатель властелин. И он открывает нам свои сокровища, и вводит в хранилища — мы созерцаем, дивимся, завидуем или сострадаем – интересна чужая жизнь, особенно если легко написана…

И вот перед нами повесть детства — Леонид Анатольевич Сергеев «Оглянись!» Вы, конечно, не обратите никакого внимания на повелительное наклонение в названии, оно и не запомнится, а начнёте читать — и сразу окажетесь в волнах прекрасной акварельной прозы, удивительно тонко организованной ритмически. «Там, где прошло моё детство, было два неба: одно над головой, другое под ногами — там столько росло колокольчиков, что рябило в глазах от синевы». Дальше — открытая патетика, которая чередой однородных словосочетаний как ступеньками спускается к земле: «А какой там был воздух! С запахами цветов и свежескошенной травы, и зелёных бархатных мхов, и выбитых троп, и древесины, и овощей с огородов…». Как внутренний ритм движет этот текст! Он задаёт точную меру предложению, всем его частям…

Золотое детство, таинство жизни: и начинается всё библейски: сначала – небо, потом – свет. Далее появляются люди: отец, мать, они как бы выплывают из-за облаков, становятся видными на этом раздвигающемся вширь небе. Сначала статичные картинки, наполняют пространство: «Всё застыло: птицы в воздухе, мальки в ручье, не колышутся травы и шиповник перед домом… Отец в нарукавниках склонился над чертежами. Во рту папироса, повисла спираль дыма, в руке карандаш, отточенный «лопаткой»».

Кинематографический приём, можно сказать стоп-кадр, но с каким удивительным делением: всё раздроблено, но цельно! Так автор любит вводить новых героев: мы видим человека сразу, целиком, иконно, до взаимодействия с окружающими, эпизоды будут лишь движением этого уже высвеченного образа; причём движения могут быть разными, но образ они не разрушают.

И всё-таки повесть должна содержать какой-то материал, события, эпизоды! Их предостаточно. Уже с третьей страницы открывается настоящая панорама массовых действий, да, да! но не батальные сцены — мир, окружение героя представлены людьми, их деяниями, сколками их жизни. Даны эти метки судеб сверхкратко, иногда просто одним эпизодом-эмблемой, одним росчерком; но это не экспозиция, не фон. Собственно, вторым героем в повести, после мальчика, от лица которого ведётся повествование, является народ, люди – их много, разных, они живут рядом, окликают, становятся на пути, любят, помогают, спасают...

Живая людность повести очень радостна. Мы чувствуем за всем полноту и правду, хотя нет исторических картин и психологических портретов, автор рисует отблесками, но им выхвачено главное – движение сердца, духа. Вот драгоценные штрихи к портрету народа. У родителей долго не было детей, и вот, наконец, – дочка! И теперь каждый день, когда она возвращается из техникума, они встречают её с электрички – с букетом цветов. Этот букет, также как «журение своих», – знаки глубинной, скрытой от глаз, народной правды, любви не только к своему добру, но ко всей жизни. Иногда это образ всего в две строки, иногда он сквозной нитью проходит по повествованию. Таков дядя Ваня, друг отца. Сколько света в этом шутнике, сказавшем, что убежит от войны в тайгу, когда сам первый пошёл добровольцем и сгорел в танке. Такой дядя Ваня есть в каждом посёлке, мы узнаём его – не стоит село без праведника…

Предложение в прозе Леонида Сергеева имеет какую-то особую аристократическую свободу. В начале четвёртой главки автор раскрывает нам ещё одну особенность своего метода.

«Точно в глубоком колодце тонут воспоминания, хватаю за последнюю нитку, тяну назад. Только попытаюсь восстановить и зафиксировать всю картину, тут же оттягивается, ускользает. Прошлое требует бережности». (Боже мой! – хочется воскликнуть. Сейчас, когда прошлое разбирают, перегруппировывают, ставят на котурны, а что-то топят). И далее у Сергеева читаем: «Приходится вспоминать осторожно, чтобы не вспугнуть призраки. Высвечиваю маленькую деталь, припоминаю запах, цвет, нанизываю подробности – некоторые зависают, но ещё зашифрованы, другие сразу не подходят – их отбрасываю, подбираю следующие, прилаживаю, монтирую, делаю связки — размываю переводную картинку. Постепенно что-то вырисовывается, полумрак светлеет, точно проявляется отпечаток со слабого негатива»…

Чрезвычайно важное признание: автор и хотел бы всё расставить по местам, всё понять и назвать, но воскрешённая жизнь не поддается анализу, она светит не ясностью, а радостью, верой, наполняет запахами, отсветами, красками, оживляет душу – и наши чувства.

«От тех дней остались одни запахи. Запах бабкиных цветов в горшках, которые до войны мы с ней выносили под дождь, запах фарфоровой собаки, причудливого коврика и выцветшего одеяла и подушек из перьев (в эвакуации спали на ватных), запах тряпья и истлевших книг в изломанной корзине на чёрном ходу, запах бомбоубежища и метро, куда бегали во время налётов на город, запах щей из крапивы, которую собирали на Воробьёвых горах».

Упоминание о запахах удивительным образом вызывает их к жизни, это единственное чувство, которое чрезвычайно послушно слову. Но и ошибка в запахе становится роковой, по духу определяем живое и муляж, свежее и гниющее — обоняние — ворота духа. Жизнь в повести Сергеева благоухает множеством запахов, и тем свидетельствует о своём движении.

Автор не только открывает галерею своих образов детства, но и из другого времени даёт к ним… комментарий. Собираемые Сергеевым картинки воспоминаний он рассматривает как новые для себя, удивляется – и, видя их уже из другого времени, не подправляет словом, а как бы кладёт изображение на новый фон.

«Я вспоминаю праздники, когда мы с утра выскакивали из общежития и возбуждённые бежали к заводу, где собирались демонстранты с лозунгами и бумажными цветами. У завода играл оркестр, рабочие пели и танцевали. Мы ходили среди знакомых и незнакомых людей, заражались чувством товарищества, общности со всем происходящим. Потом охваченные массовым энтузиазмом, шли с колонной по трамвайным путям к центру, соединялись с идущими от других заводов…

Автор всегда приглашает к диалогу, а здесь мы становимся уже третьим голосом, первые два принадлежат ему: и время правдивого энтузиазма, и формализация патриотизма сцеплены им в одно звено, в описании демонстрации. Ну а мы, уже лишённые и того и другого, мы стали как гости в истории своей страны — не может не вырваться крик отчаяния! Автор свидетельствовал о высушивании общинных чувств, мы — о полном их погребении.

Вспомним, как называется повесть, о которой мы говорим? «Оглянись!» Так вот почему стоит повелительное наклонение! Читая, мы стали слагать повесть своего детства, своей жизни — словесное действо раздвинуло границы, возникло какое-то общее дело сказания, воспоминания. И в этом смысле можно даже говорить о литургичности повести Сергеева «Оглянись!»

Оглянись, человек, ты на краю обрыва!

Вся композиция повести, хоть и развивается в хронологическом порядке, но не рекой течёт, а растет древом, многими ветвями; как плющом, оно увито сопоставлением времён и образов — два времени и два пространства проникают друг в друга и вызывают к жизни наши воспоминания. «Я» — не «Я» у Сергеева, он как-то не демонстрирует своих прав на собственные воспоминания – и поэтому повесть, вся рождённая в лирической тональности, вдруг приобретает драматическое, эпическое звучание. Не судьба героя, а жизнь народа явлена в ней – русский ковчег. Да не захлестнет его водами вселенской лжи на просторах нашего нового времени!

Не только повесть «Оглянись!» хороша у Сергеева, его слух чуток, зрение остро, внимание велико, а филология так богата, что выразить может – всё! От маленькой повести «Заколдованная» невозможно оторваться. Она написана в другое время; скорость, ритм, упругость речи соответствуют новому времени – и несут вас, вдавливая в кресло, как самолёт на взлёте. Сюжет повести автобиографичен, в центре – образ сестры-сомнамбулы. Нельзя сравнивать произведения, как нельзя сравнивать людей: каждый – другой. Здесь плотность художественной ткани очень большая, некоторые события мы уже знаем из повести «Оглянись!», в «Заколдованной» автор касается их, как опорных точек моста – но сюжет несётся поверх них. Повесть глубоко реалистична: описываются, события, факты, люди, есть диалоги, пейзажи, – но всё это воронкой закручивается и втягивается в отверзающую тайну другой реальности, может быть, соседствующей с нашей, но большинству людей — неведомой. Прозрачная сестра, ходящая над травами, рвётся из замкнутого мира в поле, в небо, в прошлое или будущее.

«Я отмахивался от сестры, считал, что её слова – всего лишь нарочитое умничанье, а поведение – дурацкая причуда, и покрикивал на неё, поучал, чем надо заниматься… Только однажды заметил её настоящую необычность.

Она часто выбегала в сад. Собирала опавшие соцветия, танцевала среди деревьев или вставала на цыпочки и отчаянно махала руками, пытаясь взлететь. Иногда она подпрыгивала и каким-то странным образом ей удавалось зависнуть в воздухе. Я считал, что это происходит из-за её невесомости. Но всё-таки она всегда быстро опускалась, а в тот день я увидел, как она оторвалась от земли и – то ли мне померещилось – то ли на самом деле – некоторое время зигзагом, словно раненая птица, летела среди наших вишневых деревьев, и её голубые волосы развевались над ней, как водоросли по течению. От страха я закричал. Крик, точно выстрел, сразил сестру, и она упала. Когда я подбежал, она лежала около изгороди и тяжело дышала. Спутанные волосы падали на тревожные испуганные глаза».

Закрытая, непроницаемая душа, в ней тайна; она неудобна для жизни, страшит судом, пророческим словом, узревая то содеянные преступления, то предчувствуя грядущее. «Блаженны нищие духом!» Им Господь открывает образы, ведущие нас.

«В окне много мёртвых людей», — сказала больная, приоткрыв давнее преступление, о котором немногие знали. И вот что рассказала санитарка: «А сестрёнка-то твоя права. Здесь вокруг полно было мёртвых. Я ж и во время войны здесь работала. Когда немцы подошли, больные разбежались по лесу… Зимой в халатах и тапочках… прятались за деревьями… а немцы в них стреляли… И откуда твоя сестрёнка знает?! Ведь ей никто не говорил. А вот ведь видит их, мёртвых-то! Вот тебе и больная! Наши врачи говорят: у них изменения там, в мозгу, происходят, а вот я тебе скажу, хороший человек: у них не разум затуманился, а они всё видят не так, как мы… Вот я всё приглядываюсь к твоей сестрёнке-то, душевная она девушка. Тихая, спокойная. Забирайте-ка вы её домой, нечего ей здесь делать. Пускай себе живёт, как хочет…»

Да, Сивилла не может вписаться в действительность, но и признать её Сивиллой нашему сердцу трудно — это пограничная зона даже для художника. Область душевного тонко сопрягается с духовным миром, мысль о котором тревожит — но попробуй поведать об этом в образах! Тревожность присутствует в самом стиле повести: никакое напряжение внимания не может дать ответ, как девочка может не отбрасывать тени, как она переместилась на высокий обрыв, как не замерзла зимой на улице?..

Автор не нагнетает мистики, за что ему большая благодарность, в повести нет и намёка на фэнтези – всё здесь реально, и быт, и тайна, и страдания матери. Вот уж незабываемый образ материнской верности! Какая правда мотивов, поступков, да и самих причитаний матери! «Может быть, это я виновата, что Нинуся такая?! Нет, это всё война, её болезнь во время войны».

Необыкновенно светла концовка повести. Героиня обретает ясность сознания, она всё вспомнила, рада приветствовать брата, музицирует «она даже подтрунивала над собой и будто смотрела на себя со стороны, смущённо краснея, как бы извиняясь за свою болезнь, за столь долгое отсутствие, за то, что доставила нам с матерью столько страданий». И следом — развязка: «Ещё из комнаты я увидел у балконной решётки одиноко лежащие тапочки, и боль пронзила меня. Я метнулся к балкону. Внизу, на земле, босая, в белом платье, лежала моя сестра; лежала, распластав руки, и неподвижно смотрела в небо. Вокруг неё прямо на моих глазах увядали цветы, как похоронный венок обрамляя безжизненное тело. К сестре изо всех подворотен, задрав морды и воя, ползли собаки и кошки, и над всем садом, истошно крича, кружили птицы».

И трагедия – и освобождение. Какая глубокая духовная интуиция! Вспоминается апостольское восклицание: «Для меня смерть – приобретение!»

Вот до каких высот достигает слово Леонида Сергеева. Это слово писателя, который слышит биение сердца своего народа. Он не городской и не деревенский, он – русский, стоит на нашей земле. Жизнь заставляет его делать операции на собственном сердце, мужество русского духа помогает ему.

Людмила СУРОВА, бакалавр богословия, член СП России

(Печатается в сокращении).

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: