slovolink@yandex.ru
  • Подписной индекс П4244
    (индекс каталога Почты России)
  • Карта сайта

Гроза в июле

М.Ю.Лермонтову—195

  На пятигорском бульваре лошадь танцевала лезгинку под напев всадника. Водяное общество заворожённо наблюдало диво сие с бульвара, галереи, с кольцевой и прочих троп, образующих природный античный амфитеатр. Постепенно приходя в ажиотаж, толпа принялась прихлопывать и даже подплясывать. Немолодая петербургская дама звучным контральто повторяла: «Взгляните, в седле исчезли все его недостатки – мешковатость, сутуловатость, косолапость!»

Серебристо-серый красавец ска-кун, артистически встряхивая гривой, резво перебирал ногами. Изящество движений коня дополняла изысканная казачья посадка наездника в сюртуке армейского поручика. Толпа веселилась. «Браво, Черкес!» — одобряли женские возгласы.
  Всадник поднял Черкеса на дыбы. Решившись поставить эффектную точку, поручик плавно соскользнул с седла, но приземлился кургузо – подвела нога, поврежденная ещё в манеже юнкерской школы, когда на него упала лошадь. Черкес тут же опустился на все четыре копыта и участливо подошёл к хозяину.
  Толпа прошуршала сдержанным смехом. До поручика донёсся насмешливый баритон: «Браво, Лермонтов!»
  Под тяжёлым взглядом крупных смолисто-черных глаз Лермонтова толпа смолкла – многие знали его нелегкий нрав. Он взял под уздцы коня и отправился прочь, стараясь не припадать на больную ногу. В висок рефреном стучался парафраз его же прежнего стихотворения: «И что-то будет лгать толпа, от мудрости своей глупа».
  Дамы на бульваре принялись наперебой перечислять достоинства Черкеса. Кто-то из молодых офицеров подошёл к насмешливому баритону и нарочито громко предупредил:
  — Берегитесь, сударь! Стреляет он без промаха.
  В доме Верзилиных всё шло по заведённому порядку. Лев Сергеевич Пушкин, светловолосый кудрявый крепыш, герой многих сражений и разных сомнительных легенд, на глазах у немногих гостей обманывал легковерных, предлагая угадывать, где правда, а где вымысел в его устных рассказах о хитроумных выходах из невероятных ситуаций.
  Некая дама, желая сделать младшему Пушкину приятное, пожалела, зачем он не пишет.
  С ответом опередил Лермонтов:
  — Кому что дано: одним творить, другим вытворять.
  Все насторожились, но Лёвушка расхохотался и обнял Мишеля:
  — Как хорошо ты меня знаешь, мой юный гений!
  У всех отлегло с души. Это была вторая опасная вылазка опасного лермонтовского остроумия.
  Вечер начался с нетерпеливого ожидания князя Трубецкого:
  — Господи, да куда же запропастился князь Серёжа? Злые языки водяного общества скоро залепят его догадками, за какие грехи его упекли подальше от Петербурга. За искушение то ли несовершеннолетней, то ли совершенно не летней – надо бы в другое время года.
  На последней фразе появился сам Трубецкой и весело аплодировал каламбуру:
  — Беру на вооружение, дружище. Теперь будет, чем отбиваться от глупости…
  Старшая из трёх девиц Верзилиных, Эмилия, нынче уже успела испытать на себе поддразнивания несносного Лермонтова и теперь попыталась публично укусить его.
  — Вы так блистательны, Лев Сергеевич,— обратилась она к Пушкину, — что за вашими лучами мне уже трудно разглядеть даже нынешнее поэтическое светило!
  Лермонтов взглянул на неё с беззлобным обещанием кота в скором времени вернуться к игре с излюбленной мышкой. Что-то в том же духе промелькнуло во взгляде Пушкина, и неглупая Эмилия пожалела о своей вылазке..
  — Благодарю вас, милая барышня, за деликатную подсказку зарвавшемуся болтуну, — весело откликнулся Лёвушка. – Я и сам мечтаю послушать моего любимого соперника. В литературе состязаться с ним могут разве что умалишённые. Но и в устном творчестве он великолепен.
  — Не стану с тобой пререкаться, чтобы не получить смертельный удар хорошо отточенным кончиком твоего языка, — отпарировал Мишель.
  Левушка расхохотался сочно, как гоголевский Ноздрёв:
  — А там мы ещё посмотрим, у кого джокер!..
  И Лермонтов начал:
  — Я не стану сопротивляться, господа, и поведаю вам правдивую историю с великим князем Михаилом Павловичем; другом моим по гусарским забавам Костей Булгаковым при невольном участии вашего покорного слуги.
  В соседней комнате положили своё рукоделие и неслышно вышли в залу Мария Ивановна, представительная мать семейства Верзилиных, и средняя из её дочерей, Аграфена Петровна. Обычно они слушали происходящее в зале из другой комнаты, но Лермонтов был артистичен – его рассказы хотелось не только слушать, но и видеть. Две другие дочери уже были в сборе со всеми гостями. Если Мишель разыгрывался до назревающего скандала, дамы чинно уходили к своему рукоделию, иногда забирая с собой других членов семьи.
  Мишель рассказывал, как ещё в 1837 году готовился ехать из Петербурга на Кавказ «за лаврами». На сборы ему было отпущено сорок восемь часов. Столько необходимо для изготовления новой военной формы. Бабушка каким-то чудом сумела выхлопотать ему задержку до пасхальных праздников. На вербной неделе кавказская форма внука была доставлена в её дом. А он, зная, что в эти дни в столице другого кавказского драгуна нет, предпочёл не дразнить экзотикой любопытство толпы и выезжал в город в прежней гусарской форме.
  — В тот день отправился я сделать кое-какие закупки перед отъездом. Свеженькая форма висела дома на виду. И случился у нас на ту пору неуёмный Костька Булгаков. Фигура у него карапузная, и ростом он ниже меня. Но в форму он влюбился и давай примерять куртку, кушак, шаровары, портупею с шашкой через плечо и черную баранью шапку. Поглядел после этого в зеркало, страх как себе понравился и тут же упросил позволить ему проехаться по Невскому на лихаче – пусть думают, что это он назначен в Кавказский корпус. Бабушка к моим приятелям всегда была добра. Сказано – сделано: мчит наш чудак на лихаче, публика на него премного дивится. А меня в это же время встречает у Английского магазина великий князь Михаил Павлович и делает строгое замечание: «Ты, дескать, назначен на Кавказ в Нижегородский драгунский полк, приказ о том подписан, так что в лейб-гусарской форме щеголять права не имеешь». Я живо нашёлся и свалил вину на ленивого портного, что к сроку не успел дошить новую форму. Его высочество поморщился, велел хорошенько взнуздать портного, а я заверил, что сегодня же покажусь кавказским офицером. Но через десять минут он видит, как я в санях лихача пронёсся мимо в обещанной форме, попутно разглядывая в лорнет окна театральной школы. Его высочество, глазам не веря, велел догнать, но рысак оказался отменный. После смотра в Измайловских казармах великий князь посылает в дом моей бабушки поручика за разъяснением, как это я ухитрился в одно мгновение волшебно переодеться. Измайловец прибыл почти одновременно со мной, увидел, как Булгаков стаскивает с себя мои доспехи, всё понял и долго хохотал вместе с нами. Великому князю было доложено, что Лермонтов тогда же полетел к портному, увидел готовую форму и стал одеваться чуть ли на ходу, в санях, чтобы никто его больше не упрекнул в нарушении приказа. Михаил Павлович громко отметил такой пример редкой исполнительности…
  Лёвушка Пушкин, немного передохнув за время приятельского рассказа, вновь завоевал пространство души общества. Для разминки он стал смешно отговаривать приезжих барышень пить противную серно-солёную воду, поскольку они не страдают ни ревматизмом, ни геморроем, ни отравлениями металлом. Девицы не знали, куда девать глаза от неловкости.
  Снова начиналась опасная полоса острот. Лермонтов не заставил себя ждать и обратился к Эмилии:
  — Мне и самому не по нраву этот дурацкий экспромт: «Вкруг девицы Эмили молодёжь, как кобели»! К концу вечера я придумаю ему более благородное продолжение.
  — Неужто не на чем больше оттачивать языки, как только на людях? – тоскливо вздохнула Эмилия. – Я перестану с вами разговаривать. Мне и без того хватает глупой молвы, будто вы с меня писали вашу княжну Мери.
  Он звонко рассмеялся, обидно, по-мальчишески.
  Она вдруг поняла, что, поддразнивая, умечая в самые незащищённые места, он всё же не даёт повода для скандалов до вызова на дуэль.
  — Вы пылаете, — говорил Лермонтов, словно подхватывая её мысли, — а я любуюсь вами. Право же, вы совершенно созрели для замужества.
  Как ей научиться понимать, когда этот человек говорит правду, а когда вышучивает её больные места? Вот и сейчас его выстрел угодил, что называется, в яблочко – Эмилии Александровне шёл уже двадцать шестой год.
  Она решилась снова использовать своё положение хозяйки вечера:
  — Милый Лев Сергеевич, вам не посчастливилось слышать, как музицирует князь Сергей Васильевич?
  — О чуде том наслушан был немало, а самому ещё не довелось, — почти стихом отвечал Левушка, заливая всю компанию обаянием, какое даже кредиторам мешало напомнить ему о долгах. – Похлопочите за всех нас перед князем Серёжей.
   Молодой Трубецкой не дал себя упрашивать – положил руки на клавиши. Руки были совершенной лепки, и он давал возможность для начала оценить их красоту.
   От ястребиной зоркости Лермонтова это не укрылось. Он громко попросил:
  — Серж, я могу вас попросить убрать руки и ещё раз положить их на клавиши?
  — У вас есть в том нужда, Мишель? – насторожился остроумный Трубецкой. — Откройте, и я готов угодить вам.
  — Сам по себе подход ваш к инструменту – уже музыка, — произнёс задира удивлённый, как это князь Серёжа не знал раньше о таком преимуществе перед всеми присутствующими.
  — Извольте! – руки лебедино вспорхнули, и пальцы нащупали нужные клавиши. Зазвучал Шопен.
  От Лермонтова ожидали подколки, но на этот раз мало кто её заметил. Зато все одобрили похвалу легким шорохом ладоней. Большего позволить было нельзя – Трубецкой уже играл.
  Мишель успел почти беззвучно, одними губами, шепнуть Эмилии:
  — Слово даю не сердить вас. Никогда! А для себя прошу лишь один тур вальса. Последний раз в моей жизни!
  — Почему последний? – удивилась она.
  Майор Пушкин с весёлой укоризной поглядел на неё и поднёс палец к губам. Вопрос так и остался без ответа.
  Князь Серёжа играл превосходно. Он, казалось, не исполнял нечто, кем-то сочинённое прежде, но обращал в чарующие сочетания звуков чувства, что рождались в нём теперь, в присутствии людей, хотя и случайных в его бурной и переменчивой жизни.
  Лермонтов отдавался музыке, полуприкрыв глаза. Сквозь туманную пелену он заметил резкое движение Надежды Петровны, младшей из сестёр Верзилиных, и невольно поглядел, что могло вспугнуть своенравную барышню.
  В залу торжественно вступал долговязый красавец в щегольски отделанной черкеске с непомерно огромным кинжалом на поясе. Весь этот пошлый шик был более чем неуместен в потоке мелодий Шопена. Однако ничто, даже насмешливое перешептывание боевых офицеров и сатирические атаки старого приятеля Мишеля Лермонтова, до сих пор не сломило ослиной самоуверенности Мартыша – так в среде юнкеров гусарской школы именовался нынешний Николай Соломонович Мартынов, отставной майор, никаких знаков доблести так и не заслуживший. Тем и смешил мужчин его декоративный геройский вид.
  — Что поделаешь, — вздыхал Лермонтов, – даже в детях умнейшего из Соломонов отдыхала мудрость отца.
  Зазвучали финальные аккорды Шопена, и Михаил Юрьевич, смешно округлив глаза, предупредил Эмилию по французски:
   — Prenez garde! Il vien! …
   Трубецкой убрал руки с клавишей, и в наступившей перед аплодисментами тишине чётко прозвучало:
   — …Lui, montagnard au grand poignard!
   Сказано было к месту и потому рассмешило гостей и хозяев.
   Лицо Мартынова заметно побледнело, задергалась губа. Он подошёл к Лермонтову вплотную и, глядя на него сверху вниз, процедил сквозь крепко сжатые зубы:
  — Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах!
  Не успев договорить, он развернулся и беглым шагом отправился к Надине.
  — Язык мой – враг мой, — с лукавой кротостью вздохнула Эмилия.
  — Это ничего, — откликнулся Лермонтов. – Завтра мы будем добрыми друзьями.
   Она подумала, что в самом деле в его фразе о горце и кинжале не было ничего смертельно оскорбительного – всего лишь зарисовка с натуры.
   У выхода из дома Верзилиных Мартынов вновь приблизился к Лермонтову и, обдавая его горячим дыханием, отчеканил:
  — Я повторяю, если ты не прекратишь свои шутки при дамах…
  — То что? — весело перебил его Мишель. – На дуэль, что ли, вызовешь меня за это?
  — Да! – вдруг взорвался тот. – Вызываю! Послезавтра! Род оружия – пистолеты!
  Лермонтов ответил тихо, с ледяным спокойствием:
  — Уж если так приспичило, прошу тебя заняться секундантами. У меня для этого времени не найдётся.
  Непривычно сутулясь, Мартынов отступил, злобно ворча:
  — А мне далеко ходить нет надобности. Корнет Глебов и князь Васильчиков живут со мной в одном доме…
  — Завтра я буду возвращаться из Железноводска. Мне там назначен курс, — продолжал Лермонтов тоном, который можно было принять за ласковый или за подчёркнуто презрительный – «по вкусу» слушателя.
  — Все встречаемся в Шотландке. Я знаю удобное место неподалёку оттуда.
  Лермонтов ответил холодным кивком.
  В те дни из всех девиц водяного общества Лермонтову более всего захотелось видеться с Катюшей Быховец. Она приехала из Калужской губернии полечить больную тётушку и добродушием своим добыла в здешних местах много друзей. При первом же знакомстве он заметил в ней сходство с Варенькой Лопухиной, теперь уже недоступным предметом его самой преданной любви. Катя живо разъяснила, что он приходится ей «правнучатым братом».
  На это он возразил:
  — Брат? Принимаю от всей души. А в мезозойские дебри мы зарываться не станем. Я стану звать вас Crйole charmante1, вы меня – cousin2.
  — Меня всё радует, — улыбалась Катя, — только боюсь: «креолка» в наших провинциях не привьётся.
  — Совсем хорошо! Так буду звать вас только я, и никто больше!..
  В субботу, 14 июля, он несколько раз забегал к ней и взял слово, что завтра с кавалькадой она приедет к нему в Железноводск. Одного из её сопровождающих, майора Пушкина, он назвал, других она назначит сама.
  В Железноводске Катя появилась в экипаже со своей постоянной спутницей— тётушкой, носившей забавную фамилию – Обыденная. В кортеже двигались верхом майор Лёвушка, князь Серёжа и добряк-юнкер с жутковатой для России тех времен фамилией Бенкендорф. Среди них был еще один молодой человек, к которому Лермонтов питал симпатию и уважение, — Иван Дмитревский. Он был всего лишь на два года старше, писал искренние стихи, а на его стихотворение к чьим-то карим глазам Мишель откликнулся так:
  — Иван, что ты с нами сделал? После твоих карих глаз уже не находятся слова воспевать чёрные и голубые!
  Но в Благородном собрании и больших компаниях звал он своего нового друга не иначе как Иваном Дмитриевичем. Молодой Дмитревский был Ставропольским вице-губернатором.
  Напомнив Лёвушке об обещании почитать в этих колдовской красы местах стихи брата, Мишель спросил, отчего он уклонился от такого чтения прошлым вечером в доме Верзилиных.
  — Стало быть, климат получился не совсем подходящим, — легко ответил брат гения русской поэзии. – Александр ведь тоже не везде испытывал желание читать свои стихи. А у Верзилиных было мило – упрекнуть их не в чем. Но стихи… Это необъяснимо, дружище! А чувство такое, думаю, и тебя посещало не однажды.
  — Да ещё как! Попадётся на глаза хоть одно незаинтересованное лицо – от меня, кроме колючек, ничего не вытянешь.
  Они вспомнили, как за столом в каком-то обществе застали молчаливую группу и назвали её «картинной галереей»...
  День удался на славу. С лёгкой руки Кати и юнкера все, кроме тётушки, превратились в детей: бегали в горелки, играли в серсо и в кошки-мышки. Побывали на любимых скалах Лермонтова, поглядели во мглу и вдохнули особый холод ущелий; любовались горами, покрытыми зелёным бархатом лесов; пили нарзан и с улыбками следили за его потоком.
  Мишель много и к месту читал свои стихи о Кавказе, и лишь после того наступило удивление, когда и как успел он сблизиться с причудливой красотой и услышать душу дикого края так, будто сам в нём родился.
  Лёвушка долго и упоительно читал стихи брата. Климат пришёлся на этот случай, как лучше не бывает…
  Чутким сердцем Катя ловила глубокие приступы грусти Мишеля и не могла найти им объяснения. По дороге он часто вспоминал о Варваре Лопухиной, теперь — безвозвратно Бахметьевой. Но сегодня он словно пытается вылечиться друзьями, каждого принимает в усиленных дозах, но недуг словно возвращается с новой силой. Что, что его гложет, если бы ей знать?!
  Колония Каррас или, как чаще называли её, Шотландка, служила местом притягательным для прогулок пятигорского общества. Здесь оно попадало в европейский уклад немецкой жизни времен Петра Великого. В маленьком селении с добротными домиками, цветущими садами и двумя ухоженными улицами царили здоровая сытость и разумное гостеприимство. Улицы располагались крестом, и в центре его под навесом стояла пушка с зарядным ящиком на случай отражения набегов с гор.
  Лермонтов повел своих гостей обедать в домашнюю ресторацию, к добрейшей немке Анне Ивановне. На стол подавала она сама с двумя прелестными девчушками, Милле и Гретхен.
  За обедом Мишель развернулся во всю мощь своих полиглотских способностей. К хозяйке и девочкам он обращался только на немецом, с прочими говорил по-французски, порой вставляя чопорные английские замечания тем, кто, по его мнению, мало хвалит обед, а все восторги выражал на русском языке. И лишь после того, как подали знаменитое «Milch»3 и прославленные во всей округе здешние бутерброды, он неожиданно произнёс польско-малороссийскую смесь:
   — Бардзо ладно!Це ж як у рiдноi мамi!
  Растроганная хозяйка умоляла его приезжать к ней почаще:
  — Ви всегда дарить мой радость, gnеdiger Herr Michel!4
  — Кому не захочется почаще заглядывать в рай? – смеялся он, по-сыновнему обнимая добрую женщину.
  Встреча с Васильчиковым, Глебовым и Мартыновым внешне прошла радушно. С ними неожиданно для Лермонтова оказался Монго, и оба кузена отошли в сторону.
  — Какого чёрта ты с ними? – спрашивал Лермонтов, демонстративно сверкая улыбкой.
  — Зачем ты ввязался в историю с этим дураком? – парировал Столыпин.
  — Ты, видно, плохо осведомлен…
  — Лучше, чем ты думаешь, — продолжал Монго, любуясь окружающим пейзажем. — Глебов меня и пригласил в секунданты, чтобы вместе с Васильчиковым мы сумели бы загасить Мартышкину враждебность. Но он упёрся, как дуб посреди большой дороги.
  Лермонтова не заинтересовало упорство глупца – он обеспокоился другой новостью.
  — Дай мне слово, что твоё участие на этом и закончится. Перед Богом и людьми моя совесть не позволяет ломать твою карьеру ещё и этим секундантством. Тебя с лихвой хватило в моей дуэли с де Барантом. Никто из нас не стоил тех неприятностей, какие тебе достались, Алёша! – говорил он, с трудом удерживая маску смеха на лице, и голос его дрожал.
  Столыпин взял его руку в свою и строго проговорил:
  — Я уже дал слово быть рядом с тобой, Маёшка. Наш обиженный, как известно, не из героев, и в последний момент скорее всего захочет сохранить свою жизнь.
  — Что ж, — немного подумав, сказал Лермонтов, — тогда надо будет купить шампанское. Мы оросим площадку вином вместо крови.
  Когда они вернулись к Глебову и Васильчикову, с ними уже стоял только что рекрутированный четвёртый секундант – князь Сергей Трубецкой.
  Мишель больше не улыбался...
  — Вам что, — хрипло спросил он, — трудно осмыслить: чем больше участников, тем преступнее сговор и суровей наказание?
  — Прости, Мишель, но я уже дал слово дворянина и офицера, хотя… — Он обернулся к Мартынову и продолжал, — хотя в том, что я слышал у Верзилиных, не нахожу ни малейшего повода стреляться.
  Мартынов пожал плечами и не ответил…
  Лермонтов подошёл к Кате, сказал извиняясь:
  — Дальше я должен ехать с ними.
  Она молча кивнула, всё ещё стараясь угадать причину его грусти.
  Он наклонился, несколько раз поцеловал её руку и произнёс светло, на одном дыхании:
  — Кузина, душенька, счастливее этого часа не будет больше в моей жизни…
  Катя смущённо безотчётным жестом провела по причёске и едва успела поймать позолоченное бондо – держатель волос.
  — Ну вот, — нервно засмеялась она, — бондо упало – коса развилась…
  — Дайте мне, Катенька… дайте мне вашу вещь! – вдруг озаботился Мишель. — Я завтра же верну её вам!
  Она протянула ему изящное золотое украшение, и он осторожно положил его в левый внутренний карман сюртука. Затем вдруг рассмеялся беззвучно и наивно, как ребёнок:
  — Неправильный карман. Оно слишком глубоко провалилось. Под сердце.
  В час дуэли разразилась гроза и надолго зарядил дождь…
  До Пятигорска весть докатилась в восемь часов вечера того же 15 июля 1841 года. Старый полковник Зельмиц, сосед по дому Глебова и Мартынова, ворвался к Верзилиным с криком: «Один наповал, другой под арестом!»…
  … В этот же час Василий Иванович Ильяшенков, подполковник, комендант Пятигорской крепости и окружной начальник, принимал рапорт прибывшего с телом поручика Лермонтова корнета Михаила Павловича Глебова. Отставного майора Мартынова старый служака уже отправил в острог, поскольку тот был уже не военный.
  Слушая показания Глебова, Ильяшенков сжимал ладонями виски и приговаривал, качаясь всем телом:
  — Ах, мальчишки, мальчишки, что вы со мной сотворили! Ты уж, корнет, излагай всё подробно и без запинки. Впереди у тебя ещё не один допросный лист, так что надо, чтобы всё сходилось. Последний раз спрашиваю: «Сколько вас было в секундантах?»
  — Двое, господин комендант, я и князь Васильчиков Александр Илларионович…
  — Тот, что у нас тут из Петербурга по статской линии?
  Глебов кивнул.
  — А может, ещё кто из любителей кровавых зрелищ? Какая-нибудь за кустиками – любопытствующая молодёжь?
  — Кроме названных, никого поблизости не было, — вежливо нажимал Глебов.
  — Ну, гляди мне, Михаил Павлович, держись одного направления. А Бог даст, вам и послабление какое выйдет. Князь-то Илларион Васильевич – фигура крупная, председатель Государственного совета и Комитета министров. А покуда ступай, брат, на гауптвахту… Ах, мальчишки, мальчишки…Тот пострелёнок-то мне ещё в тридцать седьмом году божился, что никаких шалостей в Пятигорье себе не позволит!…
  Обложной дождь, долгий, безутешный, не покидал Пятигорье до девяти часов утра.
  В тот же час водяное общество из-под зонтиков могло смолкнуть и замереть перед вечным зрелищем скорби: по обочине бульвара страшно медленно, понуро двигался слуга Лермонтова Иван Соколов, а следом — серебристо-серый Черкес. Его никто не вёл под уздцы. Конь шёл, опустив прекрасную голову и глядя в одну точку…
 
*  *  *
  В июле 1871 года шестидесятилетний барин Николай Соломонович Мартынов в своем имении, селе Знаменском, пытался писать воспоминания. Набралось у него уж немало страниц. Писать он стал ради чистосердечного объяснения с потомками по главному греху своей жизни, но едва подступал к тому далёкому июльскому лету, как рука повисала, точно парализованная.
  Нынче с утра он записал твердой рукой:

  МОЯ ИСПОВЕДЬ.

   Сегодня минуло ровно тридцать лет, как я стрелялся с Лермонтовым на дуэли. Трудно поверить! Тридцать лет – это почти целая жизнь человеческая, а мне памятны малейшие подробности этого дня, будто происшествие случилось только вчера. Углубляясь в себя, переносясь мысленно за тридцать лет назад и помня, что я стою на краю могилы, что жизнь моя окончена и остаток дней моих сочтён, я чувствую желание высказаться, потребность облегчить свою совесть откровенным признанием самых заветных помыслов и движений сердца по поводу этого несчастного события…
  Вот и начать бы с того события, но и на этот раз мемуарист сходит с прямой дороги на обочину, пытаясь рассуждать о том, что Лермонтов был весьма умён, а «некоторые его считают даже гениальным человеком». Тем более что с высоты своих шести десятков он уже видит, как мелок казённый суд с его будто бы достоверными протоколами перед лицом того незримого, но Страшного Земного Суда, который через годы и десятилетия по ниточке, по верёвочке, по канату добирается, наконец, до истины. Там уже не скрыть, что Лермонтов располагал правом на первый выстрел, но не захотел стрелять, а его противник, видя это, подбежал поближе и прицельно пальнул прямо в сердце. Потому и сегодня нет в нём сожаления по рано прерванной им человеческой жизни, как «некоторые считают, гениального человека». Зато сухим огнём сжигает изнутри давняя тоска от сознания, что имя его, человека случайного в истории России, веками будут произносить только в отталкивающем словосочетании: «Убийца Лермонтова». Как уйти от позорного приговора? Просвети, Господи! Молчит! Молва мусолила всякие версии, но ни одна из них не сгодилась на роль походящего мотива для выстрела. В чистом остатке сохранится история о том, как некто Николай Мартынов лишил жизни человека за меткую шутку по поводу своего наряда? Тогда в истории останется шут-палач! Теплилась мысль о поддержке от князя Васильчикова, единственного живого из свидетелей того события, но несколько строк из его воспоминаний снесли голову и этой надежде: «В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти весёлого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него. Мартынов быстрыми шагами подошёл к барьеру и выстрелил». Теперь что ни пиши, – все человеческие симпатии на стороне жертвы.
  Старик плакал злыми слезами над пустым листом бумаги. Превыше всего в жизни он ставил свою репутацию. Его и на этом пути обошли необратимо.

Александр КРАВЦОВ

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: